— Что — всё ещё скучно?
— Как в семинарии на уроке гомилетики, — ответил Каронин.
Его спросили, как ему нравится проповедник? Поглаживая рукою горло, он ответил, не сразу и неохотно:
— Посылки сильные и верные, а выводы ничтожны и наивны. По-моему, это значит, что у него — одновременно — и логика плохая и чувства нет. В учителя он записался не потому, должно быть, что людей жалко и добра им хочется, а потому, что приятно для него учить людей. Холодная душа.
Минут через пять он ушёл, не простясь с хозяином квартиры, а я и ещё кто-то пошли провожать его.
Он шагал медленно, спрятав руку под бороду и тихонько говорил:
— У Слепцова умный его Рязанов говорит: «Есть такая точка зрения, с которой самое любопытное дело кажется таким простым и ясным, что на него скучно смотреть», — вот и этот франт всю жизнь так осветил, что мне на неё стало скучно смотреть. Рязанов потом сознался всё-таки, что «это и не жизнь, а так, чёрт знает что, дребедень какая-то», — пройдёт года два-три, и франт тоже увидит, что он выдумал дребедень и чёрт знает что. А может, и не скажет, он — самолюбив; не скажет, а просто пулю в лоб себе. Зато, если скажет, то непременно крикливо и всему миру напоказ, уж это наверняка. (Пророчество Каронина вскорости и удивительно точно оправдалось: в год его смерти ярый толстовец Н.Ильин напечатал свой, до неприличия крикливый, «Дневник», некоторое время спустя один из главных проповедников «толстовства» М.Новосёлов начал кричать на Льва Николаевича в «Православном обозрении», и целый ряд бывших проповедников «неделания» и «непротивления злу» выступил со злейшей критикой «нового евангелия»).
— Положительно, в нём есть что-то общее со скептиком Рязановым, хотя он и щеголяет в ризе вероучителя, — говорил Каронин медленно и как бы думая о чём-то другом. — Жена моя слушает его и всё толкает меня в бок, шепчет: «Вот, напиши о нём рассказ». Написать — можно и даже следует. Нет ничего легче, как снять с человека чужое и показать, что под чужой одеждой скрывается беглый арестант из собственной своей тюрьмы. Вы слышали, как он сказал: «Вера — это любовь, распространённая на весь мир»? Слова непродуманные: они предполагают возможность какого-то безгневного, созерцательного существования. Это для русского жителя — созерцание рекомендовать?
Придержал меня за плечо и спросил:
— А на вас, колонист, эта проповедь, кажется, подействовала?
Да, я был угнетён всем, что видел, а особенно моим полным непониманием философских слов. Я попросил у него разрешения зайти к нему.
Милости прошу! — сказал он.
Я видел у него книги Спенсера, Вундта, Гартмана в изложении Козлова и «О свободе воли» Шопенгауэра; придя к нему на другой день, я и начал с того, что попросил дать мне одну из этих книг, которая «попроще».
В ответ мне он сделал комически дикое лицо, растрепал себе бороду и сказал:
— Поехали Андроны на немазаных колёсах!
А потом стал отечески убеждать:
— Ну зачем вам? Это после, на досуге почитаете. А теперь, для знакомства с философией, достаточно будет, если вы прочтёте Хемницерову басню «Метафизик», — в ней всё ясно. Да и всем нам — рано философствовать, нет у нас материала для этого, ведь философия — сводка всех знаний о жизни, а — мы с вами что знаем? Одно только: вот явится сейчас городовой и отведёт в участок. Отведёт и не скажет даже — за что? Кабы знать — за что, ну, тогда можно пофилософствовать на тему: правильно отвели в участок или нет? А если и этого не позволено знать — какая же тут философия возможна? Нет тут места для философии…
Он шагал по комнате длинными шагами, весёлый, шутливый, точно поздоровевший за ночь, и в глазах его светилась мягкая радость.
— Россияне философствуют всегда весьма скверно, хотя некоторые из них и обучались в семинариях, но, видимо, способность философить — вне наших национальных предрасположений. Мечтать мы любим, как башкиры, а философим — по-самоедски, хотя самоеды, вероятно, пустяками не занимаются, но — произведём самоеда от — сам себя ест. Это будет верно: наш девиз не «познай самого себя», а пожри самого себя. Жрём. Возьмите немца: у него философия — итог знаний и действий, а у нас она понимается как план жизни, расписание на завтрашний день. Это — не годится, понимаете? Нет, вы лучше займитесь-ка делом, вон — у вас впереди солдатчина — ведь осенью на призыв?
Я сказал, что солдатчина меня не пугает, напротив — я возлагаю на неё большие надежды: имею обещание, что меня возьмут в топографскую команду и отправят на Памир, а там я…
— Здравствуйте! — сказал он, остановясь против меня и поклонившись. — Экая сумятица у вас в голове: колонии, Памиры, изучение философии — замечательно, право! Юноша, вам надобно лечиться от этих судорог… Или — уж лучше идите в колонию, вот, например, в симбирскую…
Пришёл какой-то рыжий мужчина, одетый мещанином, в чуйку и высокие сапоги, — Николай Ельпидифорович засиял, заметался и стал похож на ребёнка, не знающего, что ему делать от радости: вместо того, чтобы освободить один из стульев, заваленных книгами и газетами, он начал усердно снимать книги со стола.
Гость взял за спинку стул, сбросил с него газеты на пол и сел, молча и сердито поглядывая на меня, двигая большими челюстями.
Я простился с Карониным и больше не встречал его.
Знакомство с ним — одно из самых значительных впечатлений юности моей, и я рад, что мне было так легко вспомнить его слова, точно я слышал их всего год тому назад.
Удивительно светел был этот человек, один из творцов «священного писания» о русском мужике, искренно веровавший в безграничную силу народа, — силу, способную творить чудеса.