Том 10. Сказки, рассказы, очерки 1910-1917 - Страница 94


К оглавлению

94

— В цветок. Скажи, чтобы затопили камин. Ты что читаешь?

— Тушар-Ляфос, «Летопись круглого окна».

— Не знаю…

Он стоит в двери гостиной, держась за косяк, и смотрит: комната, обитая серовато-голубым сукном, тесно заставлена мягкой, пузатой мебелью с высокими, вспухшими сиденьями. Под окном на изогнутой кушетке лежит Капитолина Викентьевна — она тоже в стиле этой пухлой мебели. Из-под её голубого капота высунулись короткие, круглые ноги в туфлях красного бархата с золотым шитьём; она поставила толстую книгу на грудь себе и, неудобно согнув шею, бегает светло-голубыми глазами по страницам мелкой печати в два столбца. Руки по локоть голые, тоже коротки и круглы, а головка — маленькая, хотя белокурые волнистые волосы буйно встрёпаны. Лицо у неё розовое и крепкое, точно яблоко анис. Одуряюще пахнет духами и теплом женского тела. Паморхов сопит, крутя багровым носом, идёт к женщине, садится в ногах её и говорит, вздыхая:

— Самый интересный писатель всё-таки Александр Дюма…

— Не щекотите. Их — двое.

— Александр, я разумею…

— Оба Александры. Ах, не трогайте…

— Ну, чёрт с ними! Какая ты капризная сегодня…

Женщина, подобрав ноги, прикрыла их капотом — капот распахнулся на груди. Паморхов угрюмо говорит:

— Придёт доктор, а ты в одной рубашке…

— Успею одеться…

— Он, вероятно, скоро.

Женщина, отложив книгу на кривоногий столик, говорит, обиженно и в нос, звуками кларнета:

— То вы говорите, что кутаюсь, то почему не одета? Вам нравится, то есть, Помпадур?

— Мне ты нравишься, — со свистом шепчет Паморхов, склоняясь к ней, а она деловито упрекает:

— Вот видите, а говорили — почему не одета? Не для доктора же…

Паморхов хрипит:

— Доктор умный человек, но — свинья! Это даже сказано кем-то про него…

Он хохочет, всхлипывая, но вдруг, посинев, выпрямляется и, закрыв глаза, мычит:

— Мне… мне — худо…

Капитолина судорожно тычет пальцем в кнопку звонка, топая ногою, вскрикивая:

— Чирков, зовите доктора…

Теперь, стоя в распахнутом капоте, она похожа на старинное бюро, рядом с нею, — оно такое же низенькое, широкое, ящики его так же выпуклы, как живот и грудь Капитолины.

— Ничего, прошло, — рычит Паморхов, растирая грудь. — Ты не волнуйся…

А через несколько минут он, сидя рядом с женщиной на кушетке и обняв её, говорит, усмехаясь:

— Это всё от неподвижности, от спокойной жизни… Распустился я очень…

— Вы очень много пьёте.

— Э-с, так ли пьют!

— Но- не в ваши годы…

Опрокинув её на колени себе, он просит хриплым голосом, облизывая губы:

— Ну, расскажи мне — за что ты меня полюбила?

— Ах, господи, опять! — капризно восклицает женщина, а он тянет, точно ребёнок:

— Расскажи-и…

И женщина, не торопясь, спокойно, как бы отвечая хорошо знакомый урок, говорит, прижмурив глаза:

— Первый раз я была поражена вами, когда в городе стали говорить, что только один подполковник Паморхов не был в соборе на молебне, когда читали манифест. Я подумала: «Какой храбрый человек! Вот настоящий человек, — подумала я. — Если он может один против всех — это герой…»

Её кукольное лицо не оживляется, но цвет глаз стал гуще, она смотрит в потолок и словно читает написанное там и произносит слова медленно, всё тем же скучным тоном кларнета. В окно стучит дождь, на воле взвизгивает ветер.

— Потом я увидала вас, когда разгоняли с площади революционеров. Было очень страшно, когда на них поскакали наши и вы впереди всех, а они закричали и бросились в разные стороны.

— Точно грязь потекла, — с гордостью вставил Паморхов.

— Да. А вы — за ними. Это было самое лучшее, что я видела в настоящей жизни, самое…

Не находя слова, она молчит, потягивается и поднимает вверх руки, сжав маленькие, пухлые кулачки. Паморхов целует руку её в сгибе локтя.

— Щёкотно! Мы с тётей тогда говорили: «Вот, кто спасает нас». А она сказала: «Помолимся за него, а потом ты напиши ему письмо…»

— Разве ты не сама придумала написать мне? — спрашивает Паморхов, откашливаясь.

— Господи, вы спрашивали меня об этом десять раз! Не могу же я сочинять, чего не было…

— Ну, да… хорошо! Дальше.

— Потом вас стали ругать в газетах, и я плакала, когда тётя сказала, что ругают. Подруги в институте тоже ругали, некоторые, даже — только две: Яхонтова и Сикорская. А я — злилась: как это несправедливо. Один против всех, а его — ругают. Тогда уж я сама написала вам, что понимаю вас и что вы — спасли Россию…

Она озабоченно разглядывает заусеницу на указательном пальце, лижет палец языком и всё говорит, скучно, как дождь, а Паморхов, покачивая её на руках, как ребёнка, смотрит в пол, через неё, и бормочет:

— Ах ты, искорка моя золотая…

— Слышите — звонок! Это доктор…

Соскочив на пол, она уходит мелкими шагами, большой старый человек смотрит вслед ей, сморщив брови, мигая, и ворчит:

— Она не меня любит… разумеется! Чёрт её знает, кого это она любит… Ну что ж? Я — всё знаю, но — ничего не вижу…

Он встаёт и, грозно сдвинув брови, глядя в зал, рычит:


В час, когда ночные тени…
Тихо лягут на поля…

— Бон суар, доктёр!

Доктор Рушников — мужчина высокий, тонкий, с подстриженными усами и тёмной бородкой клинышком; виски у него седые, в бороде под губою тоже серебряный язычок. Лоб выпуклый, а нижняя челюсть коротка, от этого кажется, что доктор понурил голову, хотя он держит её прямо и весь напряжённо, как бы вызывающе прям. Его узкие, глубоко посаженные глаза скошены, он смотрит на всё недоверчиво и словно из-за угла.

94