— Позволите?
Ему дали место, он сел, вздохнув облегчёно и, положив руки на острые колени, добродушно улыбнулся беззубым ртом.
— Далеко, дед? — спросил мой товарищ.
— О, только три станции! — охотно ответил кривой. — На свадьбу внука еду…
И через несколько минут словоохотливо рассказывал под шум колёс поезда, качаясь, точно надломленная ветвь в ненастный день:
— Я — лигуриец, мы все очень крепкие, лигурийцы. Вот у меня тринадцать сыновей, четыре дочери, я уже сбиваюсь, считая внуков, это второй женится — хорошо, не правда ли?
И, гордо посмотрев на всех выцветшим, но ещё весёлым глазом, он тихонько засмеялся, говоря:
— Вот, сколько дал я людей стране и королю!
— Как пропал глаз? О, это было давно, ещё мальчишкой был я тогда, но уже помогал отцу. Он перебивал землю на винограднике, у нас трудная земля, просит большого ухода: много камня. Камень отскочил из-под кирки отца и ударил меня в глаз; я не помню боли, но за обедом глаз выпал у меня — это было страшно, синьоры!.. Его вставили на место и приложили тёплого хлеба, но глаз помер!
Старик крепко потёр бурую, дряблую щёку, снова улыбаясь добродушно и весело.
— Тогда не было так много докторов и люди жили глупее, — о, да! Может быть, они добрей были? А?
Теперь его одноглазое кожаное лицо, всё в глубоких складках и зеленовато-серых, точно плесень, волосах, стало хитрым и ликующим.
— Когда живёшь так много, как я, можно говорить о людях смело, не правда ли?
Он внушительно поднял вверх изогнутый тёмный палец, точно грозя кому-то.
— Я расскажу вам, синьоры, кое-что о людях…
— Когда умер отец — мне было тринадцать лет, — вы видите, какой я и теперь маленький? Но я был ловок и неутомим в работе — это всё, что оставил мне отец в наследство, а землю нашу и дом продали за долги. Так я и жил, с одним глазом и двумя руками, работая везде, где давали работу… Было трудно, но молодость не боится труда — так?
— В девятнадцать лет встретилась девушка, которую мне суждено было любить, — такая же бедная, как сам я, она была крупная и сильнее меня, жила с матерью, больной старухой, и, как я, — работала где могла. Не очень красивая, но — добрая и умница. И хороший голос — о! Пела она, как артистка, а это уже — богатство! И я тоже не худо пел.
— «Женимся?» — сказал я ей.
— «Это будет смешно, кривой! — ответила она невесело. — Ни у тебя, ни у меня нет ничего — как будем жить?»
— Святая правда: ни у меня, ни у неё — ничего! Но — что нужно для любви в юности? Вы все знаете, как мало нужно для любви; я настаивал и победил.
— «Да, пожалуй, ты прав, — сказала наконец, Ида. — Если святая матерь помогает тебе и мне теперь, когда мы живём отдельно, ей, конечно, будет легче помогать нам, когда мы будем жить вместе!»
— Мы пошли к священнику.
— «Это — безумие! — говорил священник. — Разве мало в Лигурии нищих! Несчастные люди, вы должны бороться с соблазнами дьявола, иначе — дорого заплатите за вашу слабость!»
— Молодёжь коммуны смеялась над нами, старики осуждали нас. Но молодость — упряма и по-своему — умна! Настал день свадьбы, мы не стали к этому дню богаче и даже не знали, где ляжем спать в первую ночь.
— «Мы уйдём в поле! — сказала Ида. — Почему это плохо? Матерь божия везде одинаково добра к людям».
— Так мы и решили: земля — постель наша, и пусть оденет нас небо!
— Отсюда начинается другая история, синьоры, прошу внимания, — это лучшая история моей долгой жизни! Рано утром, за день до свадьбы, старик Джиованни, у которого я много работал, сказал мне — так, знаете, сквозь зубы — ведь речь шла о пустяках!
— Ты бы, Уго, вычистил старый овечий хлев и постлал туда соломы. Хотя там сухо и овцы больше года не были там, всё же нужно хорошо убрать хлев, если ты с Идой хочешь жить в нём».
— Вот у нас и дом!
— Работаю я, пою — в дверях стоит столяр Констанцио, спрашивая:
— «Это тут будешь ты жить с Идой? А где же у вас кровать? Надо бы тебе, когда кончишь, пойти ко мне и взять у меня её, есть лишняя».
— А когда я шёл к нему, сердитая Мария — лавочница — закричала:
— «Женятся, несчастные, не имея ни простыни, ни подушек, ничего! Ты совсем безумец, кривой! Пришли ко мне свою невесту…»
— А безногий, замученный ревматизмом, избитый лихорадкой Этторе Виано кричит ей с порога своего дома:
— «Спроси его — много ли он припас вина для гостей, э? Ах, люди, что может быть легкомысленнее их?»
На щеке старика в глубокой морщине засверкала весёлая слеза, он закинул голову и беззвучно засмеялся, играя острым кадыком, тряся изношенной кожей лица и по-детски размахивая руками.
— О синьоры, синьоры! — сквозь смех, задыхаясь, говорил он, — на утро дня свадьбы у нас было всё, что нужно для дома, — статуя мадонны, посуда, бельё, мебель — всё, клянусь вам! Ида плакала и смеялась, я тоже, и все смеялись — нехорошо плакать в день свадьбы, и все наши смеялись над нами!..
— Синьоры! Это дьявольски хорошо — иметь право назвать людей — наши! И ещё более хорошо чувствовать их своими, близкими тебе, родными людьми, для которых твоя жизнь — не шутка, твоё счастье — не игра!
— И была свадьба — э! Удивительный день! Вся коммуна смотрела на нас, и все пришли в наш хлев, который вдруг стал богатым домом… У нас было всё: вино, и фрукты, и мясо, и хлеб, и все ели, и всем было весело… Потому что, синьоры, нет лучше веселья, как творить добро людям, поверьте мне, ничего нет красивее и веселее, чем это!
— И священник был. «Вот, — говорил он, строго и хорошо, — вот люди, которые работали на всех вас, и вы позаботились о них, чтобы им стало легко в этот день, лучший день их жизни. Так и надо было сделать вам, ибо они работали для вас, а работа — выше медных и серебряных денег, работа всегда выше платы, которую дают за неё! Деньги — исчезают, работа — остаётся… Эти люди — и веселы и скромны, они жили трудно и не жаловались, они будут жить ещё труднее и не застонут — вы поможете им в трудный час. У них хорошие руки и ещё лучше их сердца…»