А Евстигнейка потосковал, потосковал, и — русский человек быстро утешается! — видит: детей кормить надо! Махнул рукой на прошлое, на всю смертельную поэзию, да и занялся старым, знакомым делом: весёлые объявления для «Нового похоронного бюро» пишет, убеждая жителей:
Долго, сладостно и ярко
На земле мы любим жить,
Но придёт однажды Парка
И обрежет жизни нить!
Обсудивши этот случай,
Не спеша, со всех сторон,
Предлагаем самый лучший
Матерьял для похорон!
Всё у нас вполне блестяще,
Не истёрто, не старо:
Заходите же почаще
В наше «Новое бюро»!
Могильная, 16
Так все и возвратились на стези своя.
Жил-был честолюбивый писатель.
Когда его ругали — ему казалось, что ругают чрезмерно и несправедливо, а когда хвалили — он думал, что хвалят мало и неумно, и так, в постоянных неудовольствиях, дожил он до поры, когда надобно было ему умирать.
Лёг писатель в постель и стал ругаться:
— Ну, вот — не угодно ли? Два романа не написаны. Да и вообще материала ещё лет на десять. Чёрт бы побрал этот закон природы и все прочие вместе с ним! Экая глупость! Хорошие романы могли быть. И придумали же такую идиотскую всеобщую повинность. Как будто нельзя иначе! И ведь всегда не вовремя приходит это — повесть не кончена…
Он — сердится, а болезни сверлят ему кости и нашёптывают в уши:
— Ты — трепетал, ага? Зачем трепетал? Ты ночей не спал, ага? Зачем не спал? Ты — с горя пил, ага? А с радости — тоже?
Он морщился, морщился, наконец видит — делать нечего! Махнул рукой на все свои романы и — помер. Очень неприятно было, а — помер.
Хорошо. Обмыли его, одели приличненько, гладко причесали, положили на стол; вытянулся он, как солдат, — пятки вместе, носки врозь, — нос опустил, лежит смирно, ничего не чувствует, только удивляется:
«Как странно — совсем ничего не чувствую! Это первый раз в жизни. Жена плачет. Ладно, теперь — плачешь, а бывало, чуть что — на стену лезла. Сынишка хнычет. Наверное, бездельником будет, — дети писателей всегда бездельники, сколько я их ни видал… Тоже, должно быть, какой-нибудь закон природы. Сколько их, законов этих!»
Так он лежал и думал, и думал, и всё удивлялся своему равнодушию — не привык к этому.
И вот — понесли его на кладбище, но вдруг он чувствует: народу за гробом мало идёт.
«Нет, уж это дудки! — сказал он сам себе. — Хоть я писатель и маленький, а литературу надобно уважать!»
Выглянул из гроба — действительно: провожают его — не считая родных — девять человек, в том числе двое нищих и фонарщик, с лестницей на плече.
Ну, тут он совсем вознегодовал: «Экие свиньи!»
И до того воодушевился обидой, что немедленно воскрес, незаметно выскочил из гроба, — человек он был небольшой, — забежал в парикмахерскую, сбрил усы и бороду, взял у парикмахера чёрненький пиджачок, с заплатой под мышкой, свой костюм ему оставил, сделал себе почтительно огорчённое лицо и стал совсем как живой — узнать нельзя!
И даже, по любопытству, свойственному роду его занятий, спросил парикмахера:
— Не удивляет вас этот странный случай?
Тот только усы свои снисходительно поправил.
— Помилуйте-с, — говорит, — мы в России живём и вполне ко всему привыкли…
— Всё-таки — покойник и вдруг переодевается…
— Мода времени-с! И какой вы покойник? Только по внешности, а вообще ежели взять, — дай бог всякому! Нынче живые-то куда неподвижнее держатся!
— А не очень я желтоват?
— Вполне в духе эпохи-с, как надо быть! Россия-с — всем жёлтенько живётся…
Известно, что парикмахеры — первые льстецы и самый любезный народ на земле.
Простился с ним писатель и побежал догонять гроб, движимый живым желанием выразить в последний раз своё уважение к литературе; догнал — стало провожатых десятеро, увеличился писателю почёт. Встречный народ удивляется:
— Глядите-ка, как писателя-то хоронят, ай-яй!
А понимающие люди, проходя по своим делам, не без гордости думают: «Заметно, что значение литературы всё глубже понимается страною!»
Идёт писатель за своим гробом, будто поклонник литературы и друг умершего, беседует с фонарщиком.
— Знавали покойника?
— Как же! Кое-чем попользовался от него.
— Приятно слышать!
— Да. Наше дело — дешёвое, воробьиное дело, где упало, там и клюй!
— Это как надо понять?
— Понимайте просто, господин.
— Просто?
— Ну, да. Конечно, ежели смотреть с точек зрения, то — грех, однако — без жульничества никак не проживёшь.
— Гм? Вы уверены?
— Обязательно так! Фонарь — как раз супротив его окна, а он каждую ночь до рассвета сиживал, ну, я фонаря и не зажигал, потому — свету из его окна вполне достаточно — стало быть, одна лампа — чистый мне доход! Полезный был человек!
Так, мирно беседуя то с тем, то с другим, дошёл писатель до кладбища, а там пришлось ему речь говорить о себе, потому что у всех провожатых в тот день зубы болели, — ведь дело было в России, а там у каждого всегда что-нибудь ноет да болит.
Недурную сказал речь, в одной газете его похвалили даже:
«Кто-то из публики, напомнивший нам по внешнему облику человека сцены, произнёс над могилой тёплую и трогательную речь. Хотя в ней он, на наш взгляд, несомненно переоценил и преувеличил более чем скромные заслуги покойника, писателя старой школы, не употреблявшего усилий отделаться от её всем надоевших недостатков — наивного дидактизма и пресловутой «гражданственности», — тем не менее, речь была сказана с чувством несомненной любви к слову».