— Вон он, — тихо вскричал пекарь, указывая пальцем на Макара и оскалив белые зубы.
Точно боясь проломить пол, они на цыпочках, гуськом подошли к нему, пряча за спиною тёмные руки с какими-то узелками в них, двое улыбались ласково, третий — сумрачно и как бы враждебно.
— Во-он он, — повторил пекарь, по-бабьи поджимая губы и дёргая себя за чёрную бородку обожжённой рукою в красных шрамах, а подросток уже совал Макару бумажный пакет и, захлёбываясь словами, говорил тихонько, торопливо:
— Алимоны, отличные… с чаем будешь…
— Здоро́во! — сказал широкоплечий парень, сердито встряхнув руку Макара. — Ну — как? Похудел…
— Не больно! — подхватил пекарь. — Конечно — болезнь не ласкает, а ничего! Мы — поправимся, во — ещё! Накося тебе: сушки тут, чаю осьмуха, ну — сахар, конечно…
— Курить — дают? — спрашивал сердитый парень, опуская руку в карман.
— Братцы, как я рад, — бормотал Макар, взволнованный почти до слёз.
— Не дают — курить? — глядя в сторону, угрюмо допрашивал парень, шевеля рукою в кармане синих пестрядинных штанов. — Ну, пёс с ними! Я и табаку припас и леденцов: когда курить охота, ты — леденца пососи, всё легче будет… хоша и не то! Чистота у тебя тут, ну-ну-у!..
Макар видел, что двое отчаянно притворяются весёлыми и развязными, а третий, напрягаясь до пота, хочет казаться спокойным, — и всем не удаётся игра: три пары глаз жалобно мигают, мечутся, бегая из стороны в сторону, стараясь не встречаться друг с другом и не видеть Макаровы глаза.
— Ну — спасибо! — бормотал он, задыхаясь.
Они сели, двое на койку, один — на табурет, подросток превесело спросил:
— Когда на выписку?
Пекарь сказал:
— Чего спрашивать? Сам видишь — хоть сейчас!
А третий деловито посоветовал:
— Ты, брат, как снимешься, к нам вались!
И заговорили вперебой все трое:
— Конечно…
— Работу выищем полегче…
— Тут — праздники, рождество…
— Скучно лежал?
— Конечно, что спрашивать?..
— Так-то вот…
Дрожащими руками Макар хватал их жёсткие руки, смеясь, всхлипывая…
— Ах, братцы… чёрт возьми…
Они вдруг замолчали, и сквозь слёзы Макар видел, что нарочитое оживление их исчезло, три пары глаз покраснели, и вдруг за сердце его схватил тихий шёпот:
— Э-эх, ты! Как же это ты, а?
— Уда-арил ты на-ас…
Третий голос добавил также тихо, но внушительно:
— А ещё говорил — братцы, говорил, правда, говорил…
— Разве этак можно?
— Братцы, говорил, а сам?..
Смеясь, плача, задыхаясь от радости, тиская две разные руки, ничего не видя и всем существом чувствуя, что он выздоровел на долгую, упрямую жизнь, Макар молчал.
А сердитый парень, деловито покрывая голую грудь Макара одеялом, ворчал:
— Да, брат, говорил, говорил, а сам вон что… Однако-же не простудить бы тебя, мы народ с воли, холодный…
За окнами густо падал снег, хороня прошлое…
Будучи некрасив и зная это, молодой человек сказал себе:
— Я умён. Сделаюсь мудрецом. У нас это — очень просто.
И стал читать толстые сочинения — он был действительно не глуп, понимал, что наличие мудрости всего легче доказать цитатами из книг.
А прочитав столько мудрых книг, сколько нужно, чтобы стать близоруким, он гордо поднял нос, покрасневший от тяжести очков, и заявил всему существующему:
— Ну, нет, меня не обманешь! Я ведь вижу, что жизнь — это ловушка, поставленная для меня природой!
— А — любовь? — спросил Дух жизни.
— Благодарю, я, слава богу, не поэт! Я не войду ради кусочка сыра в железную клетку неизбежных обязанностей!
Но всё-таки он был человек не особенно даровитый и потому решил взять должность профессора философии.
Приходит к министру народного просвещения и говорит:
— Ваше высокопревосходительство, вот — я могу проповедовать, что жизнь бессмысленна и что внушениям природы не следует подчиняться!
Министр задумался: «Годится это или нет?»
Потом спросил:
— А велениям начальства надо подчиняться?
— Обязательно — надо! — сказал философ, почтительно склонив вытертую книгами голову. — Ибо страсти человечьи…
— Ну, то-то! Лезьте на кафедру. Жалованья — шестнадцать рублей. Только — если я предпишу принять к руководству даже и законы природы, смотрите — без вольнодумства! Не потерплю!
И, подумав, он меланхолически сказал:
— Мы живём в такое время, что ради интересов целостности государства, может быть, и законы природы придётся признать не только существующими, но и полезными — отчасти!
«Чёрта с два! — мысленно воскликнул философ. — Дойдёте вы до этого, как же…»
А вслух — ничего не сказал.
Вот он и устроился: еженедельно влезал на кафедру и по часу говорил разным кудрявым юношам:
— Милостивые государи! Человек ограничен извне, ограничен изнутри, природа ему враждебна, женщина — слепое орудие природы, и по всему этому жизнь наша совершенно бессмысленна!
Он привык думать так и часто, увлекаясь, говорил красиво, искренно; юные студентики восторженно хлопали ему, а он, довольный, ласково кивал им лысой головой, умилённо блестел его красненький носик, и всё шло очень хорошо.
Обеды в ресторанах были вредны ему, — как все пессимисты, он страдал несварением желудка, — поэтому он женился, двадцать девять лет обедал дома; между делом, незаметно для себя, произвёл четверых детей, а после этого — помер.
За гробом его почтительно и печально шли три дочери с молодыми мужьями и сын, поэт, влюблённый во всех красивых женщин мира. Студенты пели «Вечную память» — пели очень громко и весело, но — плохо; над могилой товарищи профессора говорили цветистые речи о том, как стройна была покойникова метафизика; всё было вполне прилично, торжественно и даже минутами трогательно.