— Я, раб божий Тимур, говорю что следует! Вот — сидит предо мною женщина, каких тьмы, и она возбудила в душе моей чувства, неведомые мне. Говорит она мне, как равному, и она не просит, а — требует. И я вижу, понял я, почему так сильна эта женщина, — она любит, и любовь помогла ей узнать, что ребенок её — искра жизни, от которой может вспыхнуть пламя на многие века. Разве все пророки не были детьми, и герои — слабыми? О Джигангир, огонь моих очей, может быть, тебе — суждено было согреть землю, засеять её счастьем — я хорошо полил её кровью, и она стала тучной!
Снова долго думал бич народов и сказал наконец:
— Я, раб божий Тимур, говорю что следует! Триста всадников отправятся сейчас же во все концы земли моей, и пусть найдут они сына этой женщины, а она будет ждать здесь, и я буду ждать вместе с нею; тот же, кто воротится с ребёнком на седле своего коня, он будет счастлив — говорит Тимур! Так, женщина?
Она откинула с лица чёрные волосы, улыбнулась ему и ответила, кивнув головой:
— Так, царь!
Тогда встал этот страшный старик и молча поклонился ей, а весёлый поэт Кермани говорил, как дитя, с большой радостью:
Что прекрасней песен о цветах и звёздах?
Всякий тотчас скажет: песни о любви!
Что прекрасней солнца в ясный полдень мая?
И влюбленный скажет: та, кого люблю!
Ах, прекрасны звёзды в небе полуночи — знаю!
И прекрасно солнце в ясный полдень лета — знаю!
Очи моей милой всех цветов прекрасней — знаю!
И её улыбка ласковее солнца — знаю!
Но ещё не спета песня всех прекрасней,
Песня о начале всех начал на свете,
Песнь о сердце мира, о волшебном сердце
Той, кого мы, люди, Матерью зовём!
И сказал Тимур-ленг своему поэту:
— Так, Кермани! Не ошибся бог, избрав твои уста для того, чтоб возвещать его мудрость!
— Э! Бог сам — хороший поэт! — молвил пьяный Кермани.
А женщина улыбалась, и улыбались все цари и князья, военачальники и все другие дети, глядя на неё — Мать!
Всё это — правда; все слова здесь — истина, об этом знают наши матери, спросите их, и они скажут:
— Да, всё это вечная правда, мы — сильнее смерти, мы, которые непрерывно дарим миру мудрецов, поэтов и героев, мы, кто сеет в нём всё, чем он славен!
Знойный день, тишина; жизнь застыла в светлом покое, небо ласково смотрит на землю голубым ясным оком, солнце — огненный зрачок его.
Море гладко выковано из синего металла, пёстрые лодки рыбаков неподвижны, точно впаяны в полукруг залива, яркий, как небо. Пролетит чайка, лениво махая крыльями, — вода покажет другую птицу, белее и красивее той, что в воздухе.
Мреет даль; там в тумане тихо плывёт — или, раскалён солнцем, тает — лиловый остров, одинокая скала среди моря, ласковый самоцветный камень в кольце Неаполитанского залива.
Изрезанный уступами каменистый берег спускается к морю, весь он кудрявый и пышный в тёмной листве винограда, апельсиновых деревьев, лимонов и фиг, весь в тусклом серебре листвы олив. Сквозь поток зелени, круто падающий в море, приветливо улыбаются золотые, красные н белые цветы, а жёлтые и оранжевые плоды напоминают о звёздах в безлунную жаркую ночь, когда небо тёмно, воздух влажен.
В небе, море и душе — тишина, хочется слышать, как всё живое безмолвно поёт молитву богу-Солнцу.
Между садов вьётся тропа, и по ней, тихо спускаясь с камня на камень, идёт к морю высокая женщина в чёрном платье, оно выгорело на солнце до бурых пятен, и даже издали видны его заплаты. Голова её не покрыта — блестит серебро седых волос, мелкими кольцами они осыпают её высокий лоб, виски и тёмную кожу щёк; эти волосы, должно быть, невозможно причесать гладко.
Лицо у неё резкое, суровое, увидев однажды — его запомнишь навсегда: есть что-то глубоко древнее в этом сухом лице, а если встретишь прямой и тёмный взгляд её глаз — невольно вспоминаются знойные пустыни востока, Дебора и Юдифь.
Наклонив голову, она вяжет что-то красное; сверкает сталь крючка, клубок шерсти спрятан где-то в одежде, но кажется, что красная нить исходит из груди этой женщины. Тропинка крута и капризна, слышно, как шуршат, осыпаясь, камни, но эта седая спускается так уверенно, как будто ноги её видят путь.
Вот что рассказывают про этого человека: она вдова, муж её, рыбак, вскоре после свадьбы уехал ловить рыбу и не вернулся, оставив её с ребёнком под сердцем.
Когда ребёнок родился, она стала прятать его от людей, не выходила с ним на улицу, на солнце, чтобы похвастаться сыном, как это делают все матери, держала его в тёмном углу своей хижины, кутая в тряпки, и долгое время никто из соседей не видел, как сложён новорожденный, — видели только его большую голову и огромные неподвижные глаза на жёлтом лице. Заметили также, что она, здоровая и ловкая, боролась раньше с нуждою неутомимо, весело, умея внушить бодрость духа и другим, а теперь стала молчаливой, всегда о чем-то думала, хмурясь и глядя на всё сквозь туман печали, странным взглядом, который как будто спрашивал о чём-то.
Немного понадобилось времени для того, чтобы все узнали её горе: ребёнок родился уродом, вот почему она прятала его, вот что угнетало её.
Тогда соседи сказали ей, что, конечно, они понимают, как стыдно женщине быть матерью урода; никому, кроме мадонны, не известно, справедливо ли наказана она этой жестокой обидой, однако ребёнок не виноват ни в чём и она напрасно лишает его солнца.
Она послушала людей и показала им сына — руки и ноги у него были короткие, как плавники рыбы, голова, раздутая в огромный шар, едва держалась на тонкой, дряблой шее, а лицо — точно у старика, всё в морщинах, на нём пара мутных глаз и большой рот, растянутый в мёртвую улыбку.