Было слышно, как за воротами спорят поп и доктор, а с крыльца в сени втекал певучий шёпот Рогачихи:
— И вот, сударыни мои, говорит он ему, начальнику-то: эдак вы меня, ваше благородие, ничему доброму не научите, — а у самого кровь-то из носа в два ручья так и хлещет, так и льёт — с того времени и курнос он, а вовсе не от французской болезни.
— Дашка! Грей чугуны! — крикнула тётка Татьяна.
«Это — чтобы покойника обмывать», — сообразил Назаров.
— Ну? — раздался на дворе строгий возглас Рогачёва.
Назаров вскочил, выглянул за дверь: Степан, поставив ногу на ступень и держась рукою за перила, слушал быстрый шёпот матери и перебивал её возгласами:
— Ну, так что? Тебе какое дело? А ты брось ерунду пороть, матушка!
Шагнул вперёд и, встретя взгляд Николая, спросил:
— Что, брат?
— Про что она говорила?
— Да так, своё, старушечье, — нехотя ответил Степан, подходя.
Назаров ввёл его в клеть, затворил дверь и сразу рассказал, как заснул по дороге к доктору, а лошадь поворотила назад. Сначала Рогачёв слушал серьёзно, потом — губы его дрогнули, и по скуластому лицу добродушно расползлась улыбка.
— Во-он что! То-то больно скоро ты оборотился! Ну, ездок!
— Боюсь я — выдумают про меня чего не надо?
— А ты не бойся — уж выдумали.
— Ну-у?
— На это — чтобы деготьком подмазать человека — времени много не надо!
— Как же быть?
— Да никак! Что тебе?
— Что? Хочется жить примерно, чтоб дурного не говорили…
— Не делай — не скажут.
— А что я сделал?
Степан подумал и ответил просто, без упрёка:
— Надо было всё-таки позвать доктора тотчас, как он лёг.
— Да ведь никогда не хворал!
— И умирает — впервой.
Николай замолчал, оглянулся и сконфуженно сказал:
— А тут — есть хочется до смерти!
— Так что ж? Вон еды сколько!
«Да — стыдно!» — хотел сказать Назаров, а сказал: — Отрезать нечем.
— Чудишь ты что-то! — медленно выговорил Рогачёв, сунув руку в карман вытертых и заплатанных шаровар. — Будто ножа в дому нет! На вот!
Он протянул складной нож, присматриваясь к Николаю и говоря:
— Осунулся за ночь-то…
Назарову было приятно услышать это. Кромсая хлеб, он переспросил:
— Осунулся? Тяжело мне!
Потом, сидя на мешках, они смачно жевали хлеб с ветчиной, а через минуту дверь открылась, Дарья сунула к ним своё румяное лицо и, поражённо открыв рот, с ужасом прошептала:
— Глядите-тко — ест!
— Чего тебе? — спросил Николай, но она уже исчезла, а Рогачёв тихо засмеялся, говоря:
— Побежит теперь и всем скажет о жестоком твоём сердце — отец у тебя помирает, а ты — ешь!
Назаров отложил в сторону кусок хлеба, встал, угрюмо оглянулся и вздохнул.
— Надо было дверь запереть!
— Вот! — кивнул головою Степан. — А то не есть вплоть до поминок — ещё лучше!
Снова отворилась дверь — тётка Татьяна пропела голосом нищей:
— Пошёл бы ты, Николаюшко, к родителю-то, в остатний раз, поглядел бы, как расстаётся душенька его добрая с телом-плотью-то!
— Иду, — сказал Николай, отирая рот рукавом рубахи, и, прежде чем тётка скрылась, проворчал:
— Слышишь — добрая душенька! Я те скажу — терпеть она его не может, отца-то, да и он ею помыкал хуже, чем Дашкой, воровкой звал и всё…
— Уж так, брат, повелось, — усмехнулся Рогачёв.
Около постели, вздыхая, перешёптываясь, отирая дешёвые слезы, стояли девки, уже много набилось людей из села, в углу торчал, потирая лысину, Левон, пьяный и скучный с похмелья, а на скамье сидел древний старик Лукачёв, тряс жёлтой бородою и шепеляво бормотал, точно молясь:
— С малых лет знал его, господи Исусе, махоньким знал…
Крепкий запах пота девок, смешанный с тяжёлым запахом больного, наполнял горницу, в окна вместе с солнцем смотрели чумазые рожи детей, к спинке кровати были прикреплены две восковые свечи, тихо колебались бледные огоньки с тёмными зрачками внутри, похожие на чьи-то робкие, полуслепые глаза. Отец лежал спокойно, сложив руки на груди, коротко и отрывисто вздыхая, в чёрные пальцы ему тоже сунули зажжённую свечу, она торчала криво, поднималась, опускалась, точно вырываясь из рук, воск с неё капал на открытую грудь, трепет огня отражался в блестящем конце носа старика и в широко открытых, уснувших глазах.
Глаза смотрели сосредоточенно и важно, отражение огня свечи оживляло их, казалось, что свет истекает из их глубины, что он и есть — жизнь, через некоторое время он выльется до конца — тогда старик перестанет дышать и прекратится это опасное качание свечи, готовой упасть и поджечь серые волосы на груди умирающего.
— Царица небесная, матушка, — всхлипывая, шептала Татьяна, девки сморкались, шелестел голос Лукачёва, а Христина, стоя в стороне ото всех, наклонив голову и глядя на руки свои, беззвучно шевелила губами и пальцами.
«Словно деньги считает», — мельком подумал Николай и спросил тётку: — Где же поп?
— Чай пить пошёл с доктором, послали за ним!
— Христе милостивый, — бормотал Лукачёв, — со святыми упокой иде же нет печали и вздыхания…
Здесь печали было так много, что Назаров чувствовал, как она, точно осенний туман, обнимает всё его тело, всасывается в грудь, теснит сердце, холодно сжимая его, тает в груди, поднимается к горлу потоком слёз и душит.
— Ко-ончился, — неестественно взвизгнула тётка Татьяна.
Николай ткнулся головой в стену и завыл угрюмым, волчьим воем, топая ногами, вскрикивая:
— Батюшка, — как же я теперь? Батюшка, — родной!