Том 10. Сказки, рассказы, очерки 1910-1917 - Страница 102


К оглавлению

102

— Привычка, — виновато сказал Николай.

— Дурная!

Глядя в лицо парня усталым взглядом глаз, Будилов загудел скучноватым баском:

— Дурная-с! Это прилично лакею. Вы же не лакей, а крестьянин. Да. Если лакей не скажет слово-ер — ему не дадут на чай.

Сдвинув шляпу на затылок, обнажив голый череп, сунул руки в карманы и, рассматривая белые башмаки свои, продолжал:

— Ведь вы же не говорите Покровскому слово-ер?

Николай, почтительно улыбаясь, ответил:

— Господин Покровский учитель, он живёт за наш, крестьянский счёт, значит — человек служащий, а вы — другое дело-с, как же…

Барин распустил нос по лицу, сожалительно чмокая.

— Ай-яй! Ну, какое же, батенька, другое дело! Это же всё равно! Я же вам объяснял: учитель — учит, я строю церкви, вы мелете муку, мы же все делаем дело, необходимое людям, и все мы равно заслуживаем уважения, это же надо понять! Надо уважать всякий труд, это и сделает всех культурными людьми, да, а культурному человеку нельзя говорить слово-ер.

— Я — забыл, — сказал Николай, покраснев и опуская голову под укоризненным взглядом.

— Хотите чаю? — спросил Яков Ильич, сняв и протирая очки.

— Покорно благодарю, не хочется.

— Ну как же не хочется? Потом я покажу вам новый улей.

За стёклами террасы бесшумно мелькала тёмная фигура, доносился тихий звон чайных ложек. Речь хозяина, гудение пчёл, щебетанье птиц — всё точно плавилось в жарком воздухе, сливаясь в однообразный гул и внушая Назарову уныние.

— Что, с отцом — говорили?

Николай приподнял плечи, вертя картуз в руках.

— Нет, не говорил с той поры. Ничего не выйдет, окромя ссоры. Очень уж он привержен к мельнице: «дед был мельником, и я, и тебе это дано…»

— Глупо!

— Именно что глупо! Нет, уж, видно, надо подождать, когда помрёт он.

Яков Ильич кашлянул или усмехнулся и, сняв шляпу, помахал ею в лицо себе.

— М-да — ждать? — протянул он, сморщив нос. — Не очень это удобно мне — ждать…

— Здоровье у него всё слабеет…

— Ну, это, знаете…

— Яша, чай пить, — крикнули с террасы.

Будилов встал на ноги, сухой, тонкий, белый и весь в новом.

«Словно покойник», — подумал Николай.

— Идёмте! Да не надо же надевать пиджак, — моя мать — не барышня; вот если бы барышни были, ну тогда…

На террасе, за столом сидела дородная, большая старуха, лицо у неё было надутое, мутные глаза выпучены, нижняя губа сонно отвисла, седые волосы гладко причёсаны и собраны на затылке репой. В ответ на поклон Николая она покачнулась вперёд и напомнила ему куклу из тряпок, набитую опилками.

— А не жарко здесь, Яша?

— Везде жарко, — ответил Будилов, усаживаясь в плетёное кресло. — Надо привыкать, мамаша, — в аду будет ещё жарче…

— Ну-у, — сказала старуха, подбирая губы.

— Там жара доходит до трёхсот градусов.

— Ничего нам не известно про ад…

Сын серьёзно и укоризненно сказал:

— Вы же не знаете, мамаша, а говорите! Между тем семь лет назад один учёный немец был там и всё измерил и узнал. Его спускали на цепях, просверлили дыру в земле — на Кавказе — и спустили! Да.

Старуха, оскалив большие жёлтые зубы, закачалась, говоря:

— Никогда не поймёшь, Яша, шутишь ты или серьёзно! Мне-то ничего, я уж привыкла, а вот он может поверить.

— Я понимаю, что Яков Ильич шутят, — молвил Николай, усмехаясь.

— Шутит! Надо же говорить правильно. Об одном человеке говорится — шутит, а не шутят. Шутят — черти и актёры.

Назарову стало неловко и обидно.

— Н-да-с, — продолжал архитектор, облизав ложку, которой взял варенье из вазы, и опустив её в стакан. — Вы, конечно, знаете, что все эти черти, леший, ад и прочее — всё это называется предрассудками, суевериями, то есть — чепуха…

— Павел Иванович объяснял…

— Ну вот, это хорошо. Он серьёзный человек, вы его слушайте. Вот видите, — и Будилов постучал пальцем по столу, — я же придерживаюсь совсем других взглядов, чем он, но я говорю — он хороший человек. Это называется воздать врагу должное, и это вы усвойте. Да. Когда Покровский станет говорить о царе, дворянах, начальстве, вообще о политике — вы этого не слушайте, политика для вас не годится. После, когда вы будете хозяином своего дела, — оно вам внушит, какая политика для вас всего лучше. Если у человека нет ничего своего, он не может понимать, что такое государство, и зачем оно, и какой политики надобно ему держаться… Понятно?

— Понимаю.

— Вот, Николай, слушай и помни, — внушительно заговорила старуха, но сын нахмурился, вытянул нос и грустно заявил:

— Чай пахнет мылом…

— Ну что ты, Яша? — беспокойно воскликнула мать. — Пил, пил и вдруг…

— Мамаша! — сказал Яков Ильич, печально покачивая головою. — Пора же вам знать, что земля вообще пахнет мылом. И это же естественно, мамаша, она — жирная и, непрерывно вертясь в воздухе, омыливается…

— А ну тебя…

Николай тяжело вздохнул, отирая ладонью пот со лба. Ему не нравилось, как эти люди едят: Будилов брал лепёшки, словно брезгуя, концами тонких пальцев; поднося кусок ко рту, вытягивал губы, как лошадь и морщил нос; потом, ощупав кусок губами, неохотно втягивал его в рот и медленно, словно по обязанности, жевал, соря крошками; всё это казалось парню неприятным ломаньем человека избалованного и заевшегося.

Старуха ела непрерывно, сводя зрачки на кусок и жадно осматривая его, прежде чем сунуть в большой, дряблый рот, собирала крошки на ладонь, как деревенская баба, и ссыпала их в рот, закидывая голову, выгибая круглый кадык. Всё время её тусклые глаза ошаривали стол, руки вытягивались за вареньем и лепёшками; короткие, пухлые пальцы хватали крепко. Чувствовалось, что она скупая, всё у неё на счету. Иногда, устав жевать, она тяжко вздыхала, закрыв глаза, но тотчас же хватала чашку, быстро глотала чай, и, обтерев губы салфеточкой с бахромою, рука её снова тянулась за куском, отгоняя мух.

102